Илья Роготнев
– писатель не для всякого читателя. Владимир Ильич Ленин его очень любил, а, например, Василий Васильевич Розанов – терпеть не мог. Щедрин очень жестко и жестоко полемизировал со многими писателями-современниками, умел высмеять их хлестко. За что в своем цеху был не слишком любим. Однако же читатели Щедрина любили. К концу 1870-х это был, пожалуй, влиятельнейший литератор в России. Этого писателя ценили как публициста, как сатирика, как критика действительности. Между тем, Всеволод Гаршин (эстетически очень чуткий автор) ставил психологический анализ Щедрина выше психологизма Достоевского – разумеется, он имел в виду образ Порфирия «Иудушки» Головлева. Считалось, что этого сатирика быстро забудут: слишком де злободневен. Почитатель Салтыкова и деятель революционного движения Михаил Степанович Ольминский, находясь в тюрьме, даже писал специальный «Щедринский словарь» – как бы код к произведениям сатирика. Но Щедрина не забыли, цитируют, перечитывают, хотя не так глубоко, как он заслуживает.
Совершенно неверно считать Салтыкова-Щедрина изобразителем бюрократии по преимуществу. Наш сатирик очень больно уязвлял интеллигенцию – её сервилизм, трусость, болезнь графомании, идеализм в негативном смысле, пошлость и бесстыдство. От чиновничьих буден Салтыков-Щедрин быстро перешел к будням дворянской интеллигенции. Один из рассказов на эту тему называется «День прошел – и слава богу!»: гуляли, кушали, обсуждали острые вопросы, пожертвовали денег на благородные дела – «как нельзя лучше время провели». Щедринские интеллигенты, наиболее ярко воплощенные в образах рассказчика и Глумова, тяготеют к ожирению, забвению языка и культуры, бегству от духовных потребностей. Великолепный роман «Современная идиллия» повествует о том, как два интеллигента принялись бороться с душой: с памятью, разумностью, совестью. В этой борьбе они настолько отчуждаются от себя, что к финалу начинают писать журнальные статьи, не приходя в сознание. Наутро, читая свежую прессу, персонажи изумляются: «Однако, какие нынче статьи пишут!» И к ним приходит стыд. Бесстыдство сотворенного столь безобразно, что оно пробуждает начало души у самих сотворивших. Горькая ирония: душу этой сервильной и обрюзгшей интеллигенции поддерживает только способность ужасаться собственному падению.
Об интеллигенции Щедриным написано много – и написано хорошо.
Но в сатирическом отрицании доходит Щедрин до небывалого нигилизма. Он деконструирует монархию, бюрократию, интеллигенцию, помещиков, буржуа, крестьянство, Россию и Европу… И себя, себя самого. Мечтательный рассказчик и скептик Глумов – две стороны щедринской души: в юности это был поэт-графоман, нежно преданный идеалам утопического социалиста, а к зрелости он превратился в ворчливого скептика. И эти два Щедрина всю жизнь, вероятно, вели диалог. И этот-то диалог столь беспощадно высмеял Щедрин в бессмертных образах. Это же демонстрирует гениальная политическая притча «Карась-идеалист»:
Карась с ершом спорил. Карась говорил, что можно на свете одною правдою прожить, а ерш утверждал, что нельзя без того обойтись, чтоб не слукавить. Что именно разумел ерш под выражением "слукавить" — неизвестно, но только всякий раз, как он эти слова произносил, карась в негодовании восклицал:
– Но ведь это подлость!
На что ерш возражал:
– Вот ужо увидишь!
Карась – это Миша Салтыков. А Ёрш – это язвительный «Н. Щедрин».
Жутковатый авто-образ дал Салтыков-Щедрин в сказке «Игрушечного дела людишки». Сатирик делает своим двойником мастера, творящего отвратительных говорящих кукол.
Деконструируя и власть, и народ, и интеллигенцию, и Родину, и себя – к чему прорвался сатирик? Его последний текст – незаконченные «Забытые слова» – повествует о том, как по болоту, в сумерках автор приходит на кладбище – вселенское, всечеловеческое кладбище. Кладбище без церкви. На этом образе остановилась рука Салтыкова.
Да, он писал о власти. И писал нетривиально. Салтыков-Щедрин – это не о том, что чиновники жадные и глупые. Они не жадные – они прорва. Они не глупые – они безумие. За галереей прожорливых идиотов нужно угадать чавкающую пустоту. Щедрин – некогда блестящий чиновник– ненавидит государство. Он приходит к выводу, что оно (государство) состоит из одной энергии – энергии насилия. Вспомним знаменитую сказку «Медведь на воеводстве»: Топтыгин Первый провалился, совершив слишком малые злодеяния; Топтыгин Второй, напротив, поплатился за чрезмерные злодеяния; Топтыгин Третий улегся спать – и проспал бунт. Либо мало насилия, либо много, либо бездействие. Кстати, концепция государства как института легитимного насилия – достаточно глубокая вещь. Лучшие щедринские администраторы – те, кто вообще не реализует власть, кто ничего не делает (вспомните майора Прыща из «Истории одного города» и прочитайте рассказ «Единственный» из книги «Помпадуры и помпадурши»). Кто же вы, господин Щедрин? Где ваш положительный идеал? Очень похоже, что ближе всего к идеалу была у Салтыкова-Щедрина анархия – конечно, своеобразная. Анархистами были многие русские писатели, включая Льва Толстого. Николай Бердяев, кстати, считал русских анархистами, нигилистами и апокалиптиками по духу. Щедрин – идеальная иллюстрация этого тезиса.
Да, Щедрин нигилист. Литературу и культуру он тоже деконструирует, особенно современную.
И, как ни странно, он апокалиптик. Последняя глава его «Истории» выглядит весьма загадочной в контексте насквозь «просвещенческой» прозы Салтыкова (меня удивляет, что никто из щедриноведов этот диссонанс не только не объяснил, но даже не отметил). Рассказанное там совсем не смешно, а воистину страшно. К глуповцам является идиот, имеющий сходство с сатаной на местной иконе. Но он предвещает, что идет некто за ним, кто будет еще страшнее его. Он творит не насилие – он творит инобытие. Он перестраивает город, мечтая перестроить космос. Угрюм-Бурчеев имеет ложное, обманчивое сходство с Аракчеевым. Щедрин играет на созвучии фамилий, чтобы прикрыть крамольную аллюзию: Угрюм-Бурчеев – это сам Петр Великий. Строитель нового града, укротитель водной стихии, тот, кого раскольники считали сатаной и антихристом. Фантазии Угрюм-Бурчеева крутятся вокруг какой-то бездны, черного провала мироздания. И оттуда приходит «оно». Советская филологическая школа истолковывала «оно» как революцию. Но то была не революция. То был конец света, явившийся в ответ на «внехрамовую литургию» Угрюм-Бурчеева (употребляю этот термин из философии Н. Федорова в глумливом значении, правильнее сказать: внехрамовую черную мессу). Но это эсхатология без Христа. Это эсхатология антихриста и Ничто (то, что страшнее сатаны).
Салтыков-Щедрин очнулся от мрачных видений и стал давать объяснения: дескать, это сатира на современность, к истории отношения не имеет… К истории не имеет – к историософии имеет. Это беспросветная историософия.
Нет, он не полный пессимист. Не абсолютный мизантроп. Как и не бывает их в литературе. Он вспомнит Евангелие, расскажет о Пасхе, о Правде, Стыде, Совести. Но Правду жрет Свинья («За рубежом»). Возлюбивший Правду мальчишка умирает от переживания несовершенства мира («Рождественгская сказка»). В сокровенной «Христовой ночи», где вдруг является Спаситель, есть уравновешивающий этот светоносный образ мрачный мотив: Иуду Он наказывает воскресением, Иисус лишает Иуду смерти. Щедринское зло страдает от своего бесмертия, томится собою (Лиса из «Здравомысленного зайца»), изнывает от себя, ненавидит свою злую участь («Бедный волк»).
А добро? Добро слабосильно. Однако разум и стыд продолжают свое действие, дерзко – в эстетическом, этическом и экзистенциальном смыслах – проходит Щедрин до края нигилизма, анархизма, апокалиптики и скепсиса. И хотя в человека не верит, но повторяет: разум и культура – лучшее, что у нас есть.
Меня нередко зовут читать публичные лекции: о Пушкине, Лермонтове, Чехове, Достоевском. А тему «Салтыков-Щедрин» я тем, кто зовет, предлагал сам. Юбилейный год вообще-то. Никому, похоже, не интересно.
http://ilya-yu.livejournal.com/131455.html